Вердье — маленький городок среди полей и лесов. Дом моих родителей находился на центральной улице. Я проводил теперь свои дни вне дома, о котором недавно так тосковал, куда так стремился. Во мне пробудились мечты, и я бродил в одиночестве по полям, свободно предаваясь своим мыслям.
Отец и мать, всецело занятые торговлей и озабоченные моим будущим, говорили со мной только о своих делах или о возможных для меня планах. Люди практического ума, положительные, они любили меня больше рассудком, чем сердцем. Я жил, глубоко уйдя в свои мысли и трепеща от вечного душевного беспокойства.
И вот однажды вечером, возвращаясь скорым шагом домой с длинной прогулки, торопясь, чтоб не опоздать, я увидел собаку, бегущую мне навстречу. Она была из породы спаньелей, рыжая, тощая, с длинными ушами.
В десяти шагах от меня она остановилась, я тоже. Тогда она завиляла хвостом и подошла ко мне мелкими шажками, робко, извиваясь всем телом, приседая на лапах и потихоньку вертя головой, словно желая меня умилостивить. Я подозвал ее. Она поползла ко мне с таким смиренным, грустным, умоляющим видом, что у меня навернулись слезы.
Я приблизился, собака отбежала, потом вернулась. Я опустился на одно колено, говоря ласковые слова, чтобы приманить ее. Наконец она очутилась рядом со мной, и я стал тихонько и с величайшей осторожностью ее гладить.
Мало-помалу она осмелела, поднялась, положила лапы мне на плечи и принялась лизать мне лицо. Она проводила меня до самого дома.
Это было поистине первое существо, которое я страстно полюбил, так как оно отвечало мне тем же. Моя привязанность к этому животному была, бесспорно, преувеличенной и смешной.
Мне казалось подчас, что мы два брата, затерявшиеся на этой земле, равно одинокие и беззащитные. Собака меня не покидала, спала в ногах кровати, ела из моих рук, несмотря на недовольство родителей, и сопровождала меня в моих одиноких прогулках.
Часто я останавливался на краю обрыва и садился на траву. Сейчас же прибегал Сам, ложился рядом или ко мне на колени и приподнимал мордой мою руку, чтобы я его погладил.
Однажды в конце июня, когда мы шли по дороге в Сен-Пьер-де-Шавроль, я увидел приближающийся дилижанс из Раверо. Он мчался, запряженный четверкой скачущих галопом лошадей; еще издали видны были его желтый ящик и черный кожаный верх над империалом. Кучер щелкал бичом, облако пыли поднималось из-под колес тяжелой кареты и неслось за нею, как туча.
И вдруг, когда дилижанс уже приближался, Сам, быть может, испуганный шумом, бросился ко мне через дорогу. Удар лошадиной ноги опрокинул его; я видел, как он упал, перевернулся, вскочил и снова свалился. Карета два раза подпрыгнула, и я увидел, что за нею на дороге что-то копошилось в пыли. Сам был почти разрезан надвое. Все его внутренности вывалились, и кровь била ключом. Он пытался встать, идти, но двигаться могли только его передние лапы, и он царапал ими землю, как бы роя яму, а обе задние уже омертвели. Он ужасно выл, обезумев от боли.
Спустя несколько минут он издох. Не могу выразить, что я пережил и как я страдал. Целый месяц я не выходил из комнаты.
Однажды вечером отец, взбешенный тем, что я пришел в такое состояние из-за пустяка, воскликнул:
— Что же будет, если тебя постигнет настоящее горе, если ты потеряешь жену или детей? Нельзя же быть до такой степени дураком!
С тех пор у меня не выходили из памяти, меня неотступно преследовали эти слова: «Что же будет, если тебя постигнет настоящее горе, если ты потеряешь жену или детей?»
И я начал яснее разбираться в себе. Я понял, почему все мелкие повседневные невзгоды принимают в моих глазах размеры катастрофы. Я увидел, что был создан, чтоб жестоко страдать из-за всего, чтобы воспринимать все мучительные впечатления окружающего, обостренные моей болезненной чувствительностью, и ужас перед жизнью охватил меня. У меня не было увлечений, я не был честолюбив. И я решил пожертвовать возможным счастьем, чтоб избежать неминуемых горестей. Жизнь коротка, говорил я себе, так уж лучше я проживу ее, служа другим, облегчая им страдания, радуясь их счастью. Если я сам не буду испытывать непосредственно ни того, ни другого, то на мою долю придутся лишь более слабые душевные волнения.
Но если б все же вы знали, как меня мучают и удручают чужие беды! Но то, что было бы для меня невыносимым страданием, обратилось теперь в сочувствие и жалость.
Я не вынес бы страданий, с которыми поминутно сталкиваюсь, если бы они ударяли по моему собственному сердцу. Я не мог бы видеть смерти своего ребенка — я сам бы умер. И я сохранил, несмотря на все, такой суеверный, такой глубокий страх перед возможностью несчастья, что один вид входящего в мой дом почтальона ежедневно вызывает во мне дрожь, хотя теперь мне уже нечего больше бояться.
Аббат Модюи умолк. Он смотрел на огонь в большом камине, как бы желая увидеть в нем таинственные видения, все те неизвестные судьбы, которые он мог бы пережить, если бы с большей стойкостью переносил страдание. И он прибавил, понизив голос:
— Я прав. Я не был создан для этого мира.
Графиня не возражала; наконец, после долгого молчания, она произнесла:
— Если бы у меня не было внучат, мне не хватило бы мужества жить.
Священник молча встал.
Слуги уже дремали на кухне, и графиня проводила его до двери, выходящей в сад. Она смотрела, как терялась в ночи его большая медлительная тень, освещенная отблеском лампы.
Потом она вернулась, села у камина и задумалась о многом, о чем мы вовсе не думаем, когда молоды.
Указаний о первоначальном появлении этой новеллы в прессе не имеется.